Город рвался наружу. Вырывался, готовясь заполнить целиком и полностью все пространство, и не желая находиться в своей клетке среди стальных прутьев, вен и пустоты.
Город мешал, вызывая боль в сердце и слезы на губах и лице. Город пел, вырывая крики из горла и пытаясь заставить сорванный голос быть самим собой, а не безликим слабым шелестом травы на улице.
Город замедлялся, пытаясь отнять крупицы времени и заставить заплакать от бесконечно жгучей боли.
Город заливал пыльный асфальт слезами и отражался в лужах белыми неоновыми искрами фонарей.
Город жил. Жил отдельно настолько насколько это возможно при таком раскладе жертвенности, вверености и гнева.
Светофоры безразлично отражали красный цвет, на который люди переходили дорогу, забываясь в собственной боли и страхе, и моргали, меняя цвета как калейдоскопы.
Иногда это могло быть важным. А иногда могло быть наивно глупым и настолько бесхребетно сладким, что вызывало лишь отторжение и слепой полный отрешенности гнев.
Город жил.
В домах горел свет, где-то работали телевизоры, и время текло, не собираясь замедляться.
Город дышал.
Городу было все равно.
Город улыбался, наблюдая за собой. За людьми.
Ему казалось, что все хорошо, все чудесно.
И он рвался, не желая оставаться внутри. Делая больно. Ломая, уничтожая. Он рвался, заставляя кричать, срывая голос до хрипоты и едва слышного шепота.
Он заставлял запрокидывать голову и ловить капли дождя губами, а потом запивать этот чуть солоноватый коктейль боли слез и дождя терпким вином с едва заметным ароматом корицы.
Городу было больно…
Но никто не мог ему помочь.
Потому что ничего не существовало.